Но солнце ему показалось громаднейшим тысячелапым тарантулом [234] , с сумасшедшею страстностью нападавшим на землю…

И невольно Николай Аполлонович зажмурил глаза, потому что все вспыхнуло: вспыхнул ламповый абажур; ламповое стекло осыпалось аметистами; искорки разблистались на крыле золотого амура (амур под зеркальной поверхностью свое тяжелое пламя просунул в золотые розаны венка); вспыхнула поверхность зеркал – да: зеркало раскололось.

Суеверы сказали бы:

– «Дурной знак, дурной знак…»

В это время, среди всего золотого и яркого, за спиной Аблеухова встало неяркое очертание; по всему такому немому, как солнечный зайчик, пробежало явственно бормотание.

– «А как же… мы…»

Николай Аполлонович поднял свой лик…

– «Как же мы… с барыней?»

И увидел Семеныча.

Про возвращение матери он и вовсе забыл; а она, мать, возвратилась; возвратилась с ней старина – с церемонностью, сценами, с детством и с двенадцатью гувернантками, из которых каждая собою являла олицетворенный кошмар [235] .

– «Да… Не знаю я, право…»

Перед ним Семеныч озабоченно пожевывал свои старые губы.

– «Барину, что ли, докладывать?»

– «Разве папаша не знает?»

– «Не осмелился я…»

– «Так идите, скажите…»

– «Уж пойду… Уж скажу…»

И Семеныч пошел в коридор.

Старое возвращалось: нет, старое не вернется; если старое возвращается, то оно глядит по-иному. И старое на него поглядело – ужасно!

Все, все, все: этот солнечный блеск, стены, тело, душа – все провалится; все уж валится, валится; и – будет: бред, бездна, бомба.

Бомба – быстрое расширение газов… Круглота расширения газов вызвала в нем одну позабытую дикость, и безвластно из легких его в воздух вырвался вздох.

В детстве Коленька бредил; по ночам иногда перед ним начинал попрыгивать эластичный комочек, не то – из резины, не то – из материи очень странных миров; эластичный комочек, касался пола, вызывал на полу тихий лаковый звук: пёпп-пеппёп; и опять: пёпп-пеппёп. Вдруг комочек, разбухая до ужаса, принимал всю видимость шаровидного толстяка-господина; господин же толстяк, став томительным шаром, – все ширился, ширился, ширился и грозил окончательно навалиться, чтоб лопнуть.

И пока надувался он, становясь томительным шаром, чтоб лопнуть, он попрыгивал, багровел, подлетал, на полу вызывая тихий, лаковый звук:

– «Пeпп…»

– «Пeппович…»

– «Пeпп…»

И он разрывался на части.

А Николенька, весь в бреду, принимался выкрикивать праздные ерундовские вещи – все о том, об одном: что и он округляется, что и он – круглый ноль; все в нем налилось-ноллилось-ноллл…

Гувернантка же, Каролина Карловна [236] , в ночной белой кофточке, с чертовскими папильотками в волосах, принявших оттенок с ним только что бывшего ужаса, – на крик вскочившая из своей пуховой постели балтийская немка, – Каролина Карловна на него сердито смотрела из желтого круга свечи, а круг – ширился, ширился, ширился. Каролина же Карловна повторяла множество раз:

– «Успокойсия, малинка Колинка: это – рост…»

Не глядела, а – карлилась; и не рост – расширение: ширился, пучился, лопался: -

Пeпп Пeппович Пeпп [237] …

– «Что я, брежу?»

Николай Аполлонович приложил ко лбу свои холодные пальцы: будет – бред, бездна, бомба.

А в окне, за окном – издалека-далека, где принизились берега, где покорно присели холодные островные здания, немо, остро, мучительно, немилосердно блистая, уткнулся в высокое небо петропавловский шпиц.

По коридору прошел шаг Семеныча. Медлить нечего: родитель, Аполлон Аполлонович, его ждет.

Карандашные пачки

Кабинет сенатора был прост чрезвычайно; посреди, конечно, высился стол; и это не главное; несравнение важнее здесь вот что: шли шкафы по стенам; справа шкаф – первый, шкаф – третий, шкаф – пятый; слева: второй, четвертый, шестой; полные полки их гнулись под планомерно расставленной книгою; посредине же стола лежал курс «Планиметрии».

Аполлон Аполлонович пред отходом к сну обычно развертывал книжечку, чтобы сну непокорную жизнь в своей голове успокоить в созерцании блаженнейших очертаний: параллелепипедов, параллелограммов, конусов, кубов и пирамид.

Аполлон Аполлонович опустился в черное кресло; спинка кресла, обитая кожею, всякого бы манила откинуться, а тем более бы манила откинуться бессонным томительным утром. Аполлон Аполлонович Аблеухов был сам с собой чопорен; и томительным утром он сидел над столом, совершенно прямой, поджидая к себе своего негодного сына. В ожидании ж сына он выдвинул ящичек; там под литерой «р» он достал дневничок, озаглавленный «Наблюдения»; и туда, в «Наблюдения», стал записывать он свои опытом искушенные мысли. Перо заскрипело: «Государственный человек отличается гуманизмом… Государственный человек…»

Наблюдение начиналось от прописи; но на прописи его оборвали; за спиной его раздался испуганный вздох; Аполлон Аполлонович позволил себе сильнейший нажим, повернувшись (перо обломалось), он увидел Семеныча.

– «Барин, ваше высокопревосходительство… Осмелюсь вам доложить (давеча-то запамятовал)…»

– «Чтo такое!»

– «А такое, что – иии… Как сказать-то, не знаю…»

– «А – так-с, так-с…»

Аполлон Аполлонович вырезался всем корпусом, являясь для внешнего наблюдения совершеннейшим сочетанием из линий: серых, белых и черных; и казался офортом.

«Да вот-с: барыня наша-с, – осмелюсь вам доложить, – Анна Петровна-с…»

Аполлон Аполлонович сердито вдруг повернул к лакею свое громадное ухо…

– «Чтo такое – аа?… Говорите громче: не слышу».

Дрожащий Семеныч склонился к самому бледно-зеленому уху, глядящему на него выжидательно:

– «Барыня… Анна Петровна-с… Вернулись…»

– «?…»

– «Из Гишпании – в Питербурх…»

____________________

– «Так-с, так-с: очень хорошо-с!…»

____________________

– «Письмецо с посыльным прислали-с…»

– «Остановились в гостинице…»

– «Только что ваше высокопревосходительство изволили выехать-с, как посыльный-с, с письмом-с…»

– «Ну, письмо я на стол, а посыльному в руку – двугривенный…»

– «Не прошло еще часу, вдруг: слышу я иетта – звонятся…»

____________________

Аполлон Аполлонович, положивши руку на руку, сидел в совершенном бесстрастии, без движенья; казалось, сидел он без мысли: равнодушно взгляд его падал на книжные корешки; с книжного корешка золотела внушительно надпись: «Свод Российских Законов. Том первый». И далее: «Том второй». На столе лежали пачки бумаг, золотела чернильница, примечались ручки и перья; на столе стояло тяжелое пресс-папье в виде толстой подставочки, на которой серебряный мужичок (верноподданный) поднимал во здравие братину. Аполлон Аполлонович перед перьями, перед ручками, перед пачечками бумаг, скрестив руки, сидел без движенья, без дрожи…

____________________

– «Отворяю я, ваше высокопревосходительство, дверь: неизвестная барыня, почтенная барыня…»

– «Я это им: «Чего угодно?…» Барыня же на меня: «Митрий Семеныч…»«

– «Я же к ручке: матушка, мол, Анна Петровна…»

– «Посмотрели они, да и в слезы…»

– «Говорят: «Вот хочу посмотреть, как вы тут без меня…»

____________________

Аполлон Аполлонович ничего не ответил, но снова выдвинул ящик, вынул дюжину карандашиков (очень-очень дешевых), взял пару их в пальцы – и захрустела в пальцах сенатора карандашная палочка. Аполлон Аполлонович иногда выражал свою душевную муку этим способом: ломал карандашные пачки, для этого случая тщательно содержимые в ящике под литерой «бе».

– «Хорошо… Можете идти…»

____________________

Но, хрустя карандашными пачками, все же он достойно сумел сохранить беспристрастный свой вид; и никто, никто не сказал бы, что чопорный барин, незадолго до этого мига, задыхаясь и чуть ли не плача, провожал по слякоти кухаркину дочь; никто, никто б не сказал, что огромная лобная выпуклость так недавно таила желанье смести непокорные толпы, опоясавши землю, как цепью, железным проспектом.

вернуться

234

Контаминация двух основных линий отношения к солнцу, которые сложились в поэзии начала века: одна из них связана непосредственно с именем самого Белого – см. его стихотворения «Золотое руно», «Солнце», «За солнцем» и др. в кн. «Золото в лазури» (1904), отчасти Вяч. Иванова – см. его стихотворный цикл «Солнце-сердце» в кн. «Cor ardens» (M., 1911); другая – преимущественно с именем Ф. Сологуба, во многих стихотворениях и прозе которого солнце уподобляется огненному, пожирающему «змию» или «дракону».

вернуться

235

Ср. стихотворение Белого «Кошмар среди бела дня» (1903), в котором описывается прогулка пансионерок «под эскортом пепиньерок» (пепиньерка j– гувернантка) (Белый Андрей. Золото в лазури. – М., 1904.– С. 101-102).

вернуться

236

Каролиной Карловной звали первую бонну Белого, занимавшуюся с ним немецким языком в январе 1884 г. (см.: Белый Андрей. Материал к биографии (интимный)…, л. 1).

вернуться

237

Пeпп Пeппович Пeпп… – В этом детском бреде Николая Аполлоновича нашли отражение переживания Белого, вызывавшиеся его гимназическим преподавателем латыни Казимиром Клементьевичем Павликовским; Белый ощущал его «мучителем», а себя соответственно «жертвой» распространяемой им «атмосферы» («На рубеже двух столетий», с. 298 – 305). «Он семь лет мучил каким-то несказанным ужасом, вызывая меня на истерические припадки исступленности, которые он смирял единицей», – признавался Белый в письме к А. Блоку от 18 или 19 декабря 1904 г. («Переписка», с. 115). Белый и С. Соловьев полушутливо усматривали в латинисте воплощение «темного» начала; С. Соловьев писал Белому 2 сентября 1903 г. в связи с таким недавно происшедшим «светлым» событием, как свадьба Блока: «…Казимир Клементьевич болеет, и лицо его приняло темно-бронзовый оттенок. Он производит такое впечатление, как будто он совершенно подавлен блоковской свадьбой и чувствует, что его царствию приходит конец» (ГБЛ, ф. 25, карт. 26, ед. хр. 3). В «Записках чудака», рассказывая о латинисте, Белый называет его «Казимир Кузмич Пепп» и пространно повествует о своих гимназических переживаниях и снах с участием Казимира Кузмича (Белый Андрей. Записки чудака. – М; Берлин, 1922. – Т. 2. – С. 165 – 185). Ср.: «…смутно чуялось мне: Казимир Кузмич Пепп вел подкоп под меня; понял я: будет день; и – взлетит моя комната; стены развалятся; бреши и дыры проступят отчетливо; в дыры войдут „Казимир Кузми-чи“ из подземного мира: в естественном, в до-человеческом образе – прямо к нам в классы; произойдут кавардаки…» (там же, с. 179).